^
Начало
Установить закладку
+ Настройки
14 | 16 | 18 | 20 | 22 | 24
Ширина текста:
50% | 60% | 70% | 80% | 90% | 100%
Шрифт:
Цвет текста:
Установить
Цвет фона:
Установить
Сбросить настройки
Сгорело начисто и подворье всевладыки. Головешки еще дымились, когда скончался и сам митрополит Филипп.
Еще через год рухнул почти уже возведенный соборный храм Успенья Божьей матери. Тот самый, где венчали Софью. Едва уцелела уютная церквушка внутри него, стерегущая во время стройки святые гробницы. Вот так возьми да и развались северная стена на позор камнеделам московским. Счастье, хоть людей вблизи никого не оказалось.
По улицам Москвы ползли-змеились слухи, что не иначе как от заморской царевны, набравшейся в Риме латинской веры, идут сии напасти. На каждый роток не накинешь платок.
Софья на людях появлялась редко да еще взяла моду выезжать в повозке, чего московляне до сей поры не видывали.
Теперь они много были вдвоем. Иоанн Васильевич любил ее покои, ее опочивальню. Софья хотела, чтобы любил. Сначала невольно, а потом почуяв тяготение Иоанна Васильевича, она творила вокруг себя маленький ромейский мир памятной и любимой Мореи. Окружала себя нарочито нездешними вещами, мебелью, безделушками.
Ей нравилось делать Иоанну Васильевичу словно бы нечаянные сюрпризы и наблюдать за тем, как неумело старается он спрятать, не выказать свое удивление и тайную за нее гордость.
Так было, например, с креслом дивной работы болонца Аристотеля Фиораванти – свадебным подарком коронодержательницы Софьи венценосному супругу. Высокую, затейливо украшенную резьбой спинку сего трона венчал черный византийский двуглавый орел.____ Завернутое в холст кресло-трон проделало вместе с Софьей тысячеверстый путь через всю Европу.
Не вдруг велела Софья его развернуть и поставить на глаза Иоанну Васильевичу. Выбрала момент. После любимой им вечерней утехи. Вскочила в рубашке, оставив его на постели, откинула со спинки трона холстину и уселась, по-девчоночьи подогнув под себя ноги. Ночная свеча не абы где стояла – в ее неверном свете коронованные головы орла, забралом опущенные крылья, сильные когти, охватившие спинку, мерцали загадочно и державно. А белый комочек Софьи, ее текущие по плечам волосы и долу опущенные глаза являли саму Белую Русь-Московию в отеческом лоне царя-императора.
Иоанн Васильевич был поражен мизансценой, и долго царило молчание в опочивальне.
Софья вернулась в постель и набором немногих уже знакомых славянских слов поведала супругу о своем римском знакомце Аристотеле, мастере-строителе и пушечнике, коих свет еще не видывал. Что этот самый Аристотель у себя в Болонье не знамо, каким чудом перенес на 35 футов в сторону колокольню церкви св. Марка вместе с колоколами. А другую – св. Власия в Ченто, – что опасно отклонилась от отвесной линии, он умудрился выпрямить, не потревожив при этом ни одного камня.
Иоанн Васильевич, казалось, слушал вполуха, а сам завороженно смотрел на мерцающего орла о двух головах, будто перелетевшего к нему из покоренного турками Царьграда. Одна голова орла словно бы на Литву повернута, а другая – на Сарай. И сильные когти почти уже держат добычу...
Софья об орле молчала – не ее, мол, это ума дело. Но утром другого дня велела поставить трон в Аудиенцзале великокняжеских хором.
Каменные церкви, что и говорить, нет-нет да и падали на Руси. Исконные руссские древоделы камня побаивались – тяжел, холоден, неподатлив и какой-то нездешней хитрецы требует. С мягким, как воск, деревом, коего в Московии видимо-невидимо, обходиться было привычнее. И Богородице в деревянном-то храме – как у Христа за пазухой.
Осторожно подступали к Москве от юго-западных границ каменные святыни. А утвердившись, они как-то исподволь все равно наполнялись и обрастали деревом. Особенно – исподу. “Мерцающая живопись” византийских мозаик, древневосточная фреска только гостевали на Руси и нездешней смотрелись одежкой. Куда ближе к телу русского храма были теплые сливочные иконы, по дереву писаные. Камень стен конфузливо прятался и исчезал под ними.
А что горела деревянно-иконная Русь по два раза на дню – так ведь за грехи.
Софье же деревянная Москва очень скоро надоела до чертиков. В ней, деревянной, все смотрелось временным, балаганно-бутафорским. Терема, храмы, избы и клети, вот эта ее повалуша со скрипучими половицами и невесомым, вловно бы куда-то летящим крыльцом. Всегда приходится ей за что-то держаться, искать руками перила и опору. Даже стены Кремля... От былых белокаменных ничего не осталось – латаны-перелатаны и надстроены все тем же неизменным деревом.
А пожарище... Упаси Богородица еще раз пережить такое.
После того, как опростоволосились московские строители, и в митрополичьей Москве (стыд-то какой!) рухнул соборный храм, воздвигнутый прилюдно в состязании с Владимирским Успеньем, но с еще большим размахом, Софья уже не упускала случая уязвить перед Иоанном Васильевичем деревянную немощь и примитив самостийного каменного строительства престольной столицы. Намекала, где походя, где невзначай, а где и капризом венценосной царевны. Не пристало, мол, царю всея Руси и наследнику ромейских цезарей обитать за стенами, что латаны деревом и держатся на подпорках. И молиться в храме, готовом рухнуть на венценосные головы. При этом снова и снова всплывало в разговоре имя болонского мастера, архитектора, строителя и пушечника Аристотеля Фиораванти.
Не скрыла Софья и неудачу его в Венеции, понимая, что дотошному великому князю все равно о том нашепчут-донесут.
А случилось, что после выпрямленной колокольни в Ченто Аристотеля поспешила заполучить и венецианская синьория, чтобы он проделал ту же операцию с башней церкви св. Ангела. А башня после его манипуляций возьми да и рухни, похоронив под обломками несколько человек. Случилось, говорили, от слабости грунта, и неудача в Венеции, похоже, только усугубила европейскую известность неутомимого болонца.
Его стали приглашать наперебой и поручать самые хитроумные задачи: то поднять со дна Неаполитанского залива тяжелый ящик с драгоценностями, то испрямить русло реки...* Вот бы, намекала мужу Софья, выбрав подходящую минутку, кто мог исправить Успенскую святыню.
“Да ведь... – она делала интригующую паузу, – за малые деньги не возмется мастер. Хоть и наслышан он о московской державе...”
Раз за разом возникали такие беседы в покоях Софьи. Иоанн Васильевич, видела она, без советчиков не мог обходиться. То к матери шел, то к новопоставленному всевладыке Геронтию или к какому нарочитому боярину, что в сей момент у него в угоде. На советы ухо востро держал. Но вида не подавал и никогда ничего не решал всуе. День пройдет, седьмица.
“А не позвать ли на Москву зело умудренного фрязина Аристотеля?” – раздумчиво спросит ее великий князь.
Софья эту тактику быстро усвоила: советы давала между делом, оказливо, словно и не говорила ничего, а так, птичка чья-то залетела, в клюве зернышко принесла и обронила ненароком.
Видела, что с Аристотелем у Иоанна Васильевича все решено, а гложет его тайный вопрос: кого за болонцем послать? Иван Фрязин своей двойной хитроумной игрой сильно смутил и раздосадовал великого князя, и предлагать ему в послы нового фрязина – дело безнадежное.
С послами на Руси была еще проблема: своих посылать не насмеливались, а фряги то и дело предпочитали личный интерес государеву. Оценить чудесного архитектора и привезти на Русь Иоанн поручил некоему Семену Толбузину, первому, известному нам, отечественному послу. Итальянец Антон – опять-таки Фрязин – состоял при нем только толмачом, секретарил.
Весной 1475 года Семен Толбузин привез Аристотеля Фиораванти в Москву. Знаменитый болонец согласился за ежемесячное вознаграждение в 10 рублей и два фунта серебра. Но, судя по всему, не звон московских монет потянул сюда 60-летнего болонца – в деньгах, похоже, он и в Италии не нуждался, – а потянул тот же черноземный дух новизны и богатые возможности приложить свой ум и энергию, коих было у Аристотеля в избытке.
Подумать только: прежде чем взяться за исправление храма, он не только съездил во Владимир, чтобы осмотреть предтечу соборного храма, но и объехал весь север Руси, набравшись впечатлений и вдоволь насладившись его суровой экзотикой. Он оказался первым из иностранцев, посетивших такую дальнюю окраину тогдашней Руси. Это труднейшее путешествие было вовсе необязательным для архитектора, но его жаждал неугомонный ум творца.
Московляне имели возможность наблюдать Аристотеля в деле. Посмотреть было на что. Хотя бы на то, как лихо и хитроумно обрушил он остатки неудавшегося храма. Подопрет стены деревянными лагами, разберет внизу камень, лаги затем подпалит, стены и валятся сами собой.
А строить новый собор Успенья начал не сразу. Нашел, что белый здешний камень для объемного сооружения мягок и слаб, а следует наладить производство особого кирпича. Нашел также, что и раствор московский (известь) не клеевит и непрочен. Выучил здешних мастеров и кирпичу своему, и извести. И только после этого начал новый храм расти, зато уж как на дрожжах. Весной 75-го Аристотель прибыл, а к концу лета 1476 года стены уже вывели по киоты. Для большей прочности в них заложил железные связи. То же – и для устойчивости сводов: вместо привычных дубовых брусьев употребил кованые железные со штырями.
С легкой руки Аристотеля и “невзначайных” Софьиных капризов все смелее нарождались на Москве каменные строения. В 1479-м освятили Аристотелев храм *. Событие совпало с рождением у Софьи долгожданного сына-наследника. Вслед за Успенским, Иоанн Васильевич повелел заново перестроить придворный Благовещенский собор. А потом и Архангельский – усыпальницу московских великих князей.
По примеру новгородской грановитой палаты появилась таковая и на московском княжеском дворе и тоже за свои граненые стены стала называться Грановитой. Здесь вели торжественные приемы, встречали иноземных послов.
И для своего с Софьей бытования вместо деревянных хором, уступив супруге, устроил он каменные палаты.
Наконец принялся Иоанн Васильевич и за переделку кремлевских стен и стрельниц (башен).
Словом, по дорожке, проторенной Аристотелем с легкой Софьиной руки, поехали на Москву и другие итальянские мастера: Пьетро Антонио Соляри, строитель нового Кремля, Алевиз... Они несли к нам не только строительное искусство и технические премудрости, но и в целом идеи и дух итальянского Возрождения.
Взять трагедию вечевого Великого Новгорода. Избавимся на время от гипноза дат. Что видим мы до той поры, как появилась на Москве ромейская принцесса?
Как бы ни докучали великому князю новгородцы своими вечевыми вольностями, как бы ни ластились к литовскому великому князю Казимиру, Иоанн на свободу новгородскую прямо не посягал. Историки, скажем, Карамзин или Костомаров рисуют нам медлительного, неуверенного в себе правителя, то и дело прячущегося за спины то матери своей, то знатных бояр, то митрополита, Ни одного твердого поступка не стоит за ним. Он шлет Новгороду “опасные” грамоты и “увещания”, употребляет “миролюбивые средства”, изьявляет “горесть”, жалует врагов своих чинами... Словом, перед нами никакой еще не самодержец, а только великий князь Московский – хоть и с амбициями, но осторожный, готовый блюсти “старину”.
Даже послав Новгороду “складную” грамоту и решившись на войну с ним, Иоанн без конца молится над гробами святых угодников и предков своих, а первые его победы явно преувеличены и расцвечены летописцем.
Вот какую рисует он батальную картину на Шелони. Московского войска было пять тысяч, а новгородцев – от тридцати до сорока. Тем не менее Иоанновы воеводы бросились в воды Шелони с крутого берега в самом глубоком месте и никто из московлян не усомнился последовать их примеру, никто даже не утонул. Псковский летописец считает “чудом”, что войско воеводы Холмского перешло Шелонь там, где никогда не бывало броду. Надо ли говорить, что после таких чудес победа Иоаннова была предрешена?
Совсем другого Иоанна III наблюдаемы мы с появлением Софьи. Не явись она, шелонского “чуда” ему хватило бы надолго.
Но нет, Руси уже не жить по старине.
...В покоях жены все для великого князя внове. Стоит ему войти, как Софья в чем была бежит навстречу (откуда прыть в полноватой морейке?) и, опустившись на колени, целует руку великому князю. (Сего ромейского обычая до Софьи на Руси похоже что не бытовало.) Но и потом не отдает руки, плутовка. А перстом своим мягким водит по ладони, перебирает мужнины пальцы с короткими ногтями и заусеницами (как все неуверенные в себе люди, великий князь даже прилюдно покусывал ногти), грозит ему лукаво за сей грешок, греет князеву длань на горячей своей щеке.
И не поднимется с колен сама, пока державный супруг не возьмет под локотки.
Софья наслышана про новгородскую князеву докуку. Ей непонятна и странна медлительность державного супруга, она не вяжется с ее пониманием власти и со всем, что пережито и слышано ею в Морее и Риме. Но в Софьиных покоях про Новгород – ни-ни, слова не прошелестит. Новгород – не ее печаль. “Бабская? бабинская?” – смеялась она про себя, пытаясь уразуметь непривычное слово. А выбравши время и играя кистями князева пояса, трудно и смешно подбирая слова, речет Софья мужу про последние дни Царьграда. Не занимать-стать греческой принцессе, покровительнице мудрейшего философа и ревнителя наук Виссариона Никейского,* познаний и кругозора. Не Ивану московскому чета!
Речет она, как не спеша, окольцовывая один за другим самостийные византийские города-республики и ставя крепости в округе, надвигалось на Константинополь турецкое иго. И как Мехмед-Завоеватель, обложив столицу, два месяца не мог войти в нее. Как византийский флот однажды прорвал турецкую осаду, дав Цареграду помощь и надежду. Как турки, поразив осажденных хитростью и вероломством, за одну только ночь по деревянному настилу, смазанному бычьим салом, переташили всю эскадру своих кораблей на выгодную для боя позицию. Как под ударами турецких ятаганов погиб ее дядя – последний византийский император Палеолог – Константин, бывший деспот Мореи...
– Ах, Морея!.. – Софья почти непритворно рыдала на плече Иоанна, вызывая в памяти картины детства. – Зачем, о, Морея, ты не пришла на помощь Цареграду, когда имперетор так ждал, так надеялся на тебя! Зачем ты льстилась трусливой мыслью угодить коварному Мехмеду? – Софья поднимает заплаканное лицо и, красиво вытянув полноватую руку, рассматривает ладонь. – Перст не может указывать длани и жить по воле своей. Перст не может!.. Увы, увы, Византии не суждено было стать державой. Сие – удел и слава московского царя!
Чем взяла османская сила? Вероломством и жестокостью взяла! Воспользовавшись вольготным самоуправством территорий. Софья вспоминает рассказы братьев о резне в Тырново, болгарской столице. О том, как, ступая по трупам копытами коня, въехал Мехмед в стены православного храма Святой Софии. Как повелел отрубить голову василевса Константина и водрузить ее на высокую колонну в центре поверженного Царьграда...
Речет про то, как тихо умирала вслед за громким падением Царьграда ее незабвенная Морея под неслышными и хитрыми победами турок-османов; про то, как незаметно исчезали, словно испаряясь, верные слуги-альбанцы, покидая двор деспота морейского; наверно так же неслышно кануло в Лету и самое войско наемных защитников, потому что скоро отец ее Фома Палеолог, брат последнего византийского василевса, правитель Мореи остался с кучкой преданных семье людей, и не ржали уже кони, не стучали ворота, не бухали пушки. И никто не приносил утром в спальню ее любимые фисташковые орехи...
Про то речет, как однажды, галантно постучавшись, явился в женские покои турецкий чин, держа в руках тюрбан с кисточкой. Она только глаза его и запомнила – горячие, быстрые; они не осматривали окружавшие предметы, а словно бы по-хозяйски хватали их взглядом. Они и ее, принцессу, схватили, не прикоснувшись. Велели одеться, как в дорогу, и спускаться вниз к отцу...
Победителей не судят, судят побежденных.
Каждое Софьино слово в связи с новгородской маятой ложилось Иоанну на душу спасительным елеем. Это не лукавый совет бояр набольших, не веское патриаршее слово, которое потом эхом с амвона разнесется, даже не материно благословение – и у него уши да уши, глаза да глаза. Ему мнилось, будто и не женщина, а сама судьба, Богом ему данная, сидит перед ним простоволосая и распоясанная. Сама судьба!
Так ли было все, как запомнилось 11-летней отроковице? Что и впрямь случилось тогда в Морее, а что Софья выдумала вот сейчас, преданно глядя на великого князя и чувствуя, что нужная слезинка стоит-таки в уголке ее глаза, а в требуемый момент сорвется и покатится по щеке.
И чего было больше в ее лепете, жестах, неожиданно вспыхивающей улыбке, в прикосновениях невзначайных – было больше жалости и тоски по утраченной родине и короне? Или, напротив, – восторга, тоже словно бы невзначайного, тем явившимся ей бесцеремонным турком-победителем и диктатором воли своей? Больше было наверно и того, и другого. Софья чувствовала, что спектакль ей удается, что она в ударе, что плохо будет нынче Новгороду ушкуйному, вечевому. А может и для византийской короны найдется голова?
А что же Иоанн свет Васильевич, обретший новую жену с призраком короны византийской? Иоанну заменила она и совет бояр степенных, и митрополичью светлую голову, и материно сердечное провидение. В опочивальне своей коронованной толстушки обрел он все, чего недоставало ему лично – уверенность, хитрость, крепкую государеву руку. И ведь что особливо льстило Иоанну? Ничего этого не просил-не выспрашивал он у жены – ни совета, ни опаса, ни предвидения, как у бояр или у матери. Все явилось ему в богоданном семейном комплекте – наряду с ласками и будущим потомством, горкой заморских фисташек, вовремя залатанной на одежде прорехой, ежеутренним целованием руки...
Позднее, уже в царение сына Иоаннова некий русский славянин по имени Берсень горько посетует греку Максиму:
“Как пришла сюда мати великого государя, то наша земля замешалася”.
Любое деяние, скажем к слову, большое оно или малое – всегда подспудное творение двоих, несущих в себе мужское и женское достояние. Со-творение человека тому простой и непреложный образец. Личность складывается из двух составляющих – духовной и физической. Она двуедина. Одно мужское, дай ему волю, наломает в жизни дров (что подчас и случается); одно женское не сможет материализовать деяние. И большинство наших неустройств, если тоже к слову пришлось, происходит от непонимания, сопротивления либо только интуитивного следования этому принципу. Закон двуединства, скажем так, еще не понят и не открыт, хотя давно уже витает в воздухе и подспудно правит бал. Как и Божий суд.
И то сказать: наслушавшись Софьиных невзначайных советов, Иоанн на Шелони уже не осадил коня, не отозвался на протянутую побежденными руку. Последовали казни непредставимые для Великого Новгорода, казни даже тех, коих он сам еще вчера облек титлами степенными. Вернув Москве вологодские земли, обогатив казну свою восьмьюдесятью пудами серебра повинного, великий князь сделал передышку, но недолгую, глаз не спустил с Новагорода, наезжал туда теперь не князем соседнего удела, а государем всея Руси, коего владыка и посадники встречали за сто верст от города. Сам творил суд государев, уже не слушая веча и степенных посадников,
“питая, – как выразился Карамзин, – несогласие между боярами и народом”.
Судил “вечников” не только в Новгороде, но и на Москве, нарушая право вольного города.
Новгородцы и сами не заметили, как стали навеличивать Иоанна не господином, как прежде, а государем. А когда уже бессильное вече вдруг спохватилось, ГОСУДАРЬ, узрев в том кровную обиду и бесспорный повод, снова пошел на Новгород с мечом. И тут уж не увидим мы никакой былой попятности дософьиной поры, никаких увещаний и милости. К нему даже владыку и послов не допускали, объявляя волю государя через третьи руки.
Красноречивый эпизод из той поры гуляет из летописи в летопись. Как архиепископ Феофил с послами новгородскими, придя в очередной раз под двери московского государя, обьявил, что Новгород на все согласен и бьет челом, чтобы по старине составить договор и утвердить его обоюдно крестным целованием.
Как видим, только форму просят новгородцы соблюсти. Но слуги государевы ответствовали:
— Царь не будет целовать креста!
Дверь, перед коей стояли послы, на то промолчала. Она не умела сказать, что моды нынче завелись другие, и на Москве целуют уже не крест, но руку государеву.
– Так пусть бояре полномочные приложатся, – согласились новгородцы.
– И боярам не велит государь.
– Так хоть какой-никакой наместник государев пусть, – коленопреклоненно взмолился владыка.
Великий Новгород первым на Руси взвесил тяжелую длань самодержавного царя.
В 1479-м следует новый беспощадный поход на Новгород, уже безоглядно жестокий. По доносам (доносы – еще одна новая мода на Руси) схвачены пятьдесят, потом еще сто новгородцев. Их везут в Москву и там пытают. Потом всех казнят. Их имущество Иоанн забирает в свою казну.
Вслед за тем началось великое переселение, тоже невиданное до того на Руси. Сотни и сотни семей купеческих, боярских стронуто с новгородских концов и посадов и разбросано по московским землям. А московскую неугоду гонят на их место, в Новгород. При этом все движимое и недвижимое переселенцев отходит под государеву руку. Вольный Новгород никогда не знал такого страха и унижения от московских великих князей. А тем паче от Иоанна (памятуя начало его правления), коим, думалось, будет он помыкать как и Казимиром – одного другим пугая, а держась своего.
Можно сказать, в одночасье вблизи Софьиной опочивальни Иоаннова неуверенность, а подчас и трусоватость обрели физиономию хитромудрости и дальновидности, став отныне отличительной чертой его правления на Руси.
Великий Новгород, повторимся, стал первой и тоже великой жертвой самодержавной политики Иоанна III. Историк Н.И.Костомаров держался того мнения, что если бы не Москва одолела тогда вечевой Новгород, а напротив Новгород с его вечевым укладом подмял бы под себя Москву, то при таком повороте истории могло бы не быть у нас ни Иоанна Грозного, ни Смутного времени... Да и грядущее сближение с Западом пошло бы может вовсе не по стезе Петра Великого.
Но для этого, лукаво улыбнемся мы такому фантастическому раскладу, надо было, чтобы римский папа в базилике Св. Петра и Павла не обвенчал бы “денежника” Ивана Фрязина с Зоей Палеолог, сославшись на отсутствие кольца...
…А еще поведала однажды Софья мужу морейскую легенду горы Ликеем – своего рода Олимпа дорогой ее сердцу Аркадии. Именно здесь, как утверждает предание, небывало плодородная земля родила богоравного Пелазга, первого человека, отца будущего аркадского царя. Софья красиво падала тогда на мужнины колени и наверно представлялась ему той самой нимфой, океанидой, что подарила богоравному сына. И Софье казалось, что она слышит, слышит, как у нее самой толкается под сердцем будущий царь черноземной Руси.
Окончание
Примечание "автора" fb2- документа